22 ИЮНЯ – ДЕНЬ ПАМЯТИ И СКОРБИ
В этом году исполняется 73 года со дня начала Великой Отечественной войны 1941–1945 гг. С 1996 года в России отмечают этот день как День памяти и скорби. 8 июня 1996 г. был подписан Указ № 857 Президента Российской Федерации Б. Н. Ельцина, устанавливающий 22 июня как День памяти и скорби. Этот день в России – не просто дата в календаре: по всей стране приспускаются государственные флаги, а телевидению и радио, а также учреждениям культуры рекомендовано не проводить никаких развлекательных программ и мероприятий.
Источники:
В творчестве Юрия Григорьевича Слепухина тема Великой Отечественной войны занимала огромное место. Писатель, сам переживший войну, рассказал о судьбах соотечественников в годы войны в своей тетралогии (романы «Перекресток», «Тьма в полдень», «Сладостно и почетно», «Ничего кроме надежды»), которая не потеряла актуальности и популярности и среди современных читателей. Ниже читайте отрывки из 10 и 11 глав романа «Перекресток».
Юрий СЛЕПУХИН
Перекресток, роман
Часть третья
Глава десятая
«...Наши войска, отходящие на новые позиции, вели упорные арьергардные бои, нанося противнику большое поражение. В боях на Шяуляйском направлении наши войска захватили много пленных, значительное количество которых оказалось в состоянии опьянения. На Минском направлении войска Красной Армии продолжают успешную борьбу с танками противника, противодействуя их продвижению на восток. По уточненным данным, в боях двадцать седьмого июня на этом направлении уничтожено до трехсот танков тридцать девятого танкового корпуса противника. На Луцком направлении в течение дня развернулось крупное танковое сражение, в котором участвуют до четырех тысяч танков с обеих сторон. Танковое сражение продолжается. В районе Львова идут упорные напряженные бои с противником, в ходе которых наши войска наносят...»
Таня выбралась из толпы, – сводка была та же, утренняя, никаких новых сообщений не прибавилось. Перейдя улицу, она зашла в аптеку и купила пакетик пирамидона, потом у киоска с газированной водой приняла две таблетки сразу. Вода была теплой, с неприятным резинистым привкусом. Таня ощутила мгновенный приступ тошноты. Она подумала вдруг, что с самого утра еще ничего не ела – очевидно, от этого и разболелась голова. Упорные арьергардные бои на всех направлениях – но это же значит, что мы продолжаем отходить...
Морщась от солнца и тупой пульсирующей боли в висках, она вернулась в скверик и осторожно – каждое резкое движение было мучительным – опустилась на скамейку в негустой тени пыльной акации. Нестерпимо, в упор, палило солнце. Люди продолжали стоять плотной темной массой вокруг столба с громкоговорителем.
Сережи все нет. Правильнее было бы ждать его дома, конечно. И вообще «держать себя в руках и сохранять хладнокровие», как твердит Люся. Как будто она и так не держала себя в руках, даже позавчера ночью, когда уезжал Дядясаша...
Таня судорожно всхлипнула, до боли закусив губу. Нет, лучше проводить дни на улицах – видеть очереди, толпы у военкоматов, свежеотрытые траншеи в скверах, камуфлированные увядшими ветками грузовики с настороженно глядящими в небо счетверенными пулеметами – лучше все это, чем сидеть в пустых комнатах, где каждая мелочь напоминает о жизни, так страшно и неожиданно рухнувшей неделю назад. И как вообще можно говорить о хладнокровии, когда произошло что-то невообразимое – что-то такое, чего никто из них не мог представить себе в самом худшем из предположений, – когда вместо «войны малой кровью и на чужой территории» уже восьмой день наши войска ведут упорные арьергардные бои, день за днем откатываясь к востоку...
Сидя с закрытыми глазами, она не заметила, как подошел Сергей.
– Ну что? – спросила она тревожно, когда он опустился рядом на скамейку.
– Ничего не выходит, – хмуро отозвался он. – Народу там миллион, и линии все перегружены... Говорят, что вообще междугородной связи больше не будет. Нет, нечего и пробовать. Напишу просто. Не понимаю, почему от них до сих пор ничего нет... Сводку слушала?
– Да, то же самое. Сережа, а ты не тревожься, – сказала она тихо, погладив его по руке. – Ведь о налетах на Тулу ничего не сообщали...
– Так вообще не сообщают, где бомбят.
– Ну почему, в первый день сообщили же о Киеве и Одессе...
– Вообще-то я тоже думаю, что там все в порядке... Мы вон ближе, и то ни одного налета до сих пор. Правда, в Туле оружейная промышленность, вот это плохо... Чего у тебя вид такой, Танюша?
– Голова очень болит... Сейчас легче немного, я приняла пирамидон.
– А что такое? – встревоженно спросил он и приложил ладонь к ее лбу. – Ты не заболела?
– Нет, Сережа, что ты... Я просто не ела с самого утра, наверно поэтому.
– Ну вот, как с тобой еще говорить! – с досадой сказал он. – Как маленькая, честное слово... Нельзя же так, Таня, что это, в самом деле, за безобразие! Идем сейчас же, я знаю, где можно поесть.
– Где это теперь можно поесть, интересно...
– Идем, говорю. В кафе на Фрунзенской, вот где. Я там вчера ел.
Таня послушно встала и пошла за Сергеем.
Как ни странно, в кафе оказалось не так много народу. Выждав, пока освободился столик возле окна, Сергей усадил Таню, бросил на второй стул свою кепку и побежал к стойке. Таня безучастно смотрела в окно. Прошла колонна мобилизованных, с чемоданчиками и заплечными мешками. У газетного киоска терпеливо ждала длинная очередь. В доме напротив, на втором этаже, женщина оклеивала стекла косыми полосками бумаги.
Сергей принес два стакана чаю и две небольшие порции пирога какого-то неопределенного вида.
– Только чтобы все съела, слышишь? – строго сказал он, ставя тарелку перед Таней.
– А ты?
– Чего я... Я уже поел, не бойся. Думаешь, как ты? Вот чаю я выпью, пить страшно хочется...
Чай был без сахара, пирог вязкий и со странным привкусом, но Таня съела одну порцию и заставила себя приняться за вторую. За соседним столиком трое небритых мужчин, по виду командировочные, громко обсуждали какие-то лимиты, репродуктор над входом рассказывал о подвиге двух бойцов в бою за населенный пункт А. на реке Б.
– Почему ты так на меня смотришь? – спросила вдруг Таня удивленно и немного испуганно. – Ты узнал что?нибудь... нехорошее?
– Нет, что ты, – отозвался Сергей. – Просто смотрю. Вкусно, Танюша?
– Не слишком, – через силу улыбнулась она. – Но ничего, я съем...
Из репродуктора послышалась тревожная дробь барабанов, прозвучали трубы. Мужской голос запел торжественно, в замедленном темпе:
Стелются черные тучи,
Молнии в небе снуют,
В облаке пыли летучей
Трубы тревогу поют...
– Вчера ко мне заходила капитанша Петлюк, – тихо сказала Таня, не поднимая глаз от стола. – Она совершенно не владеет собой. Вдруг, вообрази, начала плакать: «Как это могло получиться, столько лет мы себе во всем отказывали, все в стране шло на оборону – а теперь собственных границ удержать не можем»... Ну, я ей, конечно, сказала, что ведь смешно же думать, будто немцы и в самом деле сильнее нас! Просто у нашего командования такой план. Стратегический план. Ведь правда, Сережа?
Она подняла голову и смотрела на него с выражением и растерянным, и умоляющим, и в то же время каким-то требовательным.
– Ты ведь согласен, что это план? Кутузов ведь тоже...
– Допивай, и идем, – угрюмо сказал Сергей, отводя взгляд. – Откуда я знаю, план это или что. Да и что нам с тобой об этом гадать...
Они вышли. На улице, несмотря на ветер, было еще жарче, чем в кафе. Слепило солнце, на углу милиционер с противогазной сумкой и винтовкой за плечами пропускал колонну грузовиков защитной окраски, доверху нагруженных под брезентом.
– Сейчас об этом гадать нечего, – повторил Сергей, провожая взглядом громыхающие машины. – Поважнее есть дела...
– Но это же очень важно – понять! Вчера я видела Володю, у Люси, и он тоже считает, что это просто стратегический план – отходить на прежнюю границу, там ведь сплошная цепь укрепрайонов. Пока немцы дойдут туда, они потеряют половину армии, и там их совсем уничтожат...
Проехал последний грузовик. Таня с Сергеем перешли на другую сторону улицы, вышли на площадь. Когда они поравнялись с витринами «Динамо», дико и утробно взревела сирена на крыше электромонтажного треста. Таня вздрогнула и ухватилась за Сергея. «Спокойно, Танюша», – негромко сказал он, сжав ее руку. Вместе с другими они заскочили в туннель ворот. У входа в сквер, возле зенитного орудия, деловито суетились артиллеристы, сирена продолжала выть, то достигая душераздирающего рева, то стихая, – и тогда было слышно, как вразнобой и разноголосо надрываются другие сирены и гудки фабрик. Потом все стихло. Люди переговаривались вполголоса, словно боялись, что их услышат приближающиеся к городу самолеты.
Через двадцать минут дали отбой. Таня посмотрела на Сергея и несмело улыбнулась.
– Видишь, опять их прогнали, – сказала она, – и пушка даже ни разу не выстрелила... А я так испугалась, прямо...
– Может, стороной прошли, – отозвался Сергей, – чего им сюда летать... Слушай, Танюша...
Выйдя из туннеля, они остановились у витрины – той самой, где когда-то были фотопринадлежности и возле которой состоялось два года назад их первое свидание. Таня взялась за поручень и нагнулась, выковыривая из туфли попавший туда камешек.
– Да? – переспросила она, подняв лицо и морща нос от солнца.
– Танюша... я должен тебе сказать – только ты не...
Пораженная его тоном, Таня замерла, забыв о камешке. Потом она выпрямилась, все еще держась за поручень, и увидела вдруг – никогда в жизни она еще не видела ничего подобного, – как бледнеет, приобретая какой-то сероватый оттенок, смуглое Сергеево лицо.
– Что случилось? – спросила она, как ей показалось, очень громко, на самом деле почти беззвучно шевельнув губами. Сергей смотрел ей прямо в глаза, горло его судорожно дернулось раз и другой, словно он пытался и не мог что-то проглотить.
– Я тебе должен сказать, – проговорил он наконец с видимым усилием, – что... мы сегодня последний день вместе. Завтра утром мне нужно явиться на пункт. Военкомат уже все оформил.
Таня ничего не поняла – может быть, только поэтому она не закричала и не упала здесь же на замусоренный горячий асфальт. Она не поняла его слов – понять и осмыслить их было невозможно, – но ее вдруг обдало каким-то странным мертвящим холодом, и все вокруг нее: Сергей, мерцающая на солнце листва седых тополей на той стороне площади, выложенные стенкой мешки с песком и тускло отсвечивающие каски зенитчиков, – все это вдруг словно померкло и поплыло куда-то. Она зажмурилась и прижалась спиной к поручню витрины, вцепившись обеими руками в горячее, отполированное многими прикосновениями железо. Как будто можно было, по-детски закрыв глаза, уйти от надвигающегося на нее ужаса!
– Танюша, тебе что, нехорошо? – услышала она голос Сергея. Нет, все это оставалось таким же, ничто не изменилось. И его осунувшееся худое лицо, и синее-синее, чуть задымленное зноем июньское небо, и обрывок газеты на асфальте, уже немного пожелтевший, с черными словами: «...ского Информбюро...»
– Я не понимаю, – сказала она, едва разлепив губы, – тебя же не могли еще призвать – ты ведь двадцать первого года, а призваны с пятого по восемнадцатый... Я ничего не понимаю...
Сергей кашлянул.
– Меня не призывали, Танюша, – ответил он совсем тихо. – Я сам, добровольцем...
Только теперь она, наконец, полностью осознала все. Теперь она могла бы кричать, плакать, цепляться за Сергея и умолять его о невозможном, но на все это у нее уже не было сил. Горе обрушилось на нее подобно электрическому разряду неслыханно высокого напряжения, испепелив все внутри и оставив пустую безвольную оболочку.
Сергей говорил ей что-то, крепко взяв за локти, потом он осторожно расцепил ее пальцы, все еще стиснутые на поручне, и куда-то повел. Уже на бульваре Котовского, в полуквартале от своего дома, она вдруг остановилась и посмотрела на Сергея, словно и не узнавая его.
– Ты не подумал обо мне, – с трудом выговорила она наконец слова, которые все это время бились у нее в мозгу, гася сознание. – Как ты мог... Ты ведь совсем обо мне не подумал...
В этот жаркий послеобеденный час на бульваре было тихо. Привычно шелестели каштаны, пожилая женщина вязала на скамейке чулок, то и дело поглядывая поверх очков на копошащегося неподалеку малыша. Таню снова обдало холодом от дошедшего до ее сознания чудовищного контраста между этой мирной сценкой и тем непостижимым, что уже отняло у нее самой все, составляющее обычную человеческую жизнь.
– Именно о тебе я и думал, – глухо сказал Сергей. – Именно о тебе. Может, я не так все это понимаю, как нужно... Но только я с самого первого дня думаю только о тебе. Кем бы я был, интересно, если бы остался сейчас в тылу, пока тебя кто-то другой защищает там, на фронте...
………………………………………………………………………………………………………………..
Часть третья
Глава десятая
Над обширным двором сортировочной станции – над лабиринтом рельсовых путей, над пакгаузами, над маневрирующими составами, над светлыми и темными платьями женщин и желтыми, цвета выгоревшей травы, гимнастерками мужчин – высоко-высоко, в величавом и непостижимом покое плыло легкое перистое облачно, уже чуть тронутое алой краской заката.
– Почему ты все смотришь на небо? – тихо спросила Таня.
– Просто так... Все кажется, будто самолет слышно... Ты мне обещаешь, что не будешь бывать в этих местах? В центре все-таки не так опасно, мне кажется.
– Хорошо, Сережа, я не буду здесь бывать, – прошептала она, опять прижимаясь щекой к его плечу. – Я буду делать все, что ты мне скажешь... Не буду ходить вблизи военных объектов, буду вовремя есть и вовремя ложиться спать... А ты обещай мне только две вещи – беречь себя и почаще писать. Ты будешь себя беречь, Сережа?
– Да, для тебя...
– Потому что я умру, если с тобой что-нибудь случится. Это я знаю совершенно точно. Ведь человек знает, что он умрет, если оставить его без воздуха. Обещай мне, что будешь себя беречь, Сережа.
– Я обещаю, Танюша. Для тебя, я же сказал.
– Почему у тебя нет каски?
– Так у нас и винтовок еще нет. Сказали – все там выдадут.
– Обязательно носи каску, осколки иногда падают сверху...
– Хорошо, я буду обязательно носить каску. Танюша...
– Что, Сережа?
– Как хорошо, что ты пришла в этом костюме...
– Я знала, что это будет тебе приятно.
– Спасибо, Танюша...
Он взял ее руки и поцеловал одну ладошку, потом другую. Пальцы ее слабо дрогнули в ответ.
– Не нужно, Сережа, – сказала она чуть слышно. – Иначе я... я не смогу.
Они опять замолчали. Невысокая насыпь у тупика, где они сидели на разостланной шинели, поросла жесткой травой, выгоревшей и пыльной. В траве короткими тоненькими очередями строчили кузнечики. Под навесом пакгауза, в большой группе красноармейцев и провожающих, с отчаянным надрывом выводила «Катюшу» чья-то гармонь. Где-то пели «Роспрягайтэ, хлопцы, кони». Где-то плакал ребенок. Уходили последние минуты, которые им суждено было провести вместе.
И все это случилось по его воле. То, что они сидели сейчас на этой станции, среди красных товарных вагонов и надрывных песен, зачехленных орудий и тюков прессованного сена, безветренного июльского зноя и искрящейся между шпал угольной пыли – все это было реальностью только потому, что так решил он сам. Он решил идти на фронт, так как не мог позволить, чтобы кто-то другой защищал его любимую. Но это решение было принято почти месяц назад, когда никто не мог еще предугадать ход войны. Во всяком случае, он не предугадывал. А теперь ему приходилось уезжать, оставляя Таню одну в городе, который не был уже таким глубоким тылом. Ему приходилось оставлять ее в тот момент, когда начались налеты, когда немцы вышли к Днепру под Могилевом, когда каждый день боев приближал к Энску линию фронта. Неужели его решение было неправильным?
Все эти мысли мгновенно промелькнули в голове Сергея и тут же получили ответ. Нет, оно было правильным.
Если бы речь шла только о том, чтобы уберечь Таню от трудностей и опасностей войны, – для этого не нужно было бы идти на фронт. Но ведь в том-то и дело, что речь теперь шла не только об этом. Пойти в военкомат его тогда заставила именно мысль о Тане, это верно; но сейчас он уже понимал, что на самом деле это была мысль о чем-то неизмеримо более всеобъемлющем. Он думал о Тане, потому что в тот момент она воплощала для него буквально все; но в это «все» входила и его мать, и сестра, и товарищи по школе, его и Танины, и ее право учиться на филологическом факультете, и его мечты стать инженером-электриком и строить заводы-автоматы. Если он хотел защищать Таню – ему нужно было защищать и все остальное: всю их жизнь, весь привычный им и воспитавший их строй. Иначе быть не могло. И он не мог сделать это иначе, чем сделал. Иначе было нельзя.
– Сережа, – сказала Таня. – Вчера я весь вечер думала, что подарить тебе на память. И у меня ничего не оказалось... Как странно, правда? Я даже свое вечное перо недавно потеряла, иначе я подарила бы тебе его, чтобы ты писал им письма. И я просто отобрала для тебя несколько своих фотографий, за разные годы. Последняя снята накануне выпускного вечера, двадцатого...
Таня достала из кармашка небольшой плотный пакетик в целлофане и сама вложила его в карман Сергеевой гимнастерки.
– ...Только сейчас не нужно, посмотришь потом. Хорошо? И ничего больше я тебе подарить не могу... кроме самой себя. Ты не можешь взять меня с собой, Сережа, но я все равно принадлежу тебе – где бы ты ни был и сколько бы времени вам ни пришлось еще не видеть друг друга. Понимаешь?
– Да, Танюша. Я все понимаю. Ты говоришь – подарить «на память»... Неужели ты думаешь, что мне еще нужно что-то на память о тебе, неужели ты думаешь, что я вообще могу тебя когда-нибудь забыть... А за карточки спасибо, это самый дорогой подарок, какой ты могла мне сделать. У меня еще знаешь что есть? Та твоя роза, помнишь, я ведь ее засушил тогда... Она у меня здесь, в бумажнике. Хочешь, покажу?
– Нет, – быстро сказала Таня. – Ради бога, не нужно. Смотри, какой закат, Сережа...
– Ага. Ветер завтра будет.
– Наверное.
– Что еще Алексан?Семеныч писал?
– Ничего, Сережа. Только то, что я сказала. Он передавал тебе привет, я говорила?
– Да, спасибо. Может, мы там где-нибудь увидимся...
– Может быть.
Молчание. Тоскливые выкрики маневрирующих паровозов, песня, надрывные переборы гармошки. На лицо Сергея уже лег тревожный отсвет закатного зарева.
– Отвернись оттуда, – сказала Таня. – Не нужно туда смотреть, пожалуйста...
Сергей посмотрел на нее – у Тани задрожали губы. Низко опустив голову, она провела рукой по колючему шинельному сукну.
– Если война до осени не кончится, – сказала она тихо, не поднимая головы, – тебе в этом будет холодно, Сережа... Я тебе тогда пришлю мою лыжную фуфайку – помнишь? Она на меня велика, и потом ведь шерсть растягивается...
– Ну вот еще... Что нам, теплого не выдадут? Тебе она тоже пригодится.
– У меня ведь есть кожаная куртка, с мехом, она очень теплая... Но может быть, до осени война кончится?
– Должна кончиться, Танюша, думаю, что должна.
– Я тоже думаю...
Они не услышали, как была подана команда, – увидели только движение в толпе. Вскрикнув в последний раз, умолкла гармонь. Отчаянно, в голос, заплакала женщина. Сергей вскочил, вглядываясь в хлынувшую к вагонам человеческую волну. Поднялась и Таня, глядя на него остановившимися глазами.
– Ну вот... – сказал он хрипло.
– Уже? Но ведь мы еще совсем не... – растерянным шепотом начала она и не договорила, словно ей не хватило воздуха.
Сергей вскинул на плечо лямку вещмешка, поднял шинель.
– Танюша, простимся здесь, – сказал он, кашлянув. – Не нужно туда. Попрощаемся, и ты сейчас иди – только не оборачивайся...
– Нет! – вскрикнула она, схватившись за него обеими руками. – Нет, Сережа, я не пойду, – ты не бойся, я плакать не буду, честное слово! Я не уйду до конца, ты не можешь отнять у меня эти минуты – больше я ничего у тебя не прошу...
...То, что было потом, осталось у нее в памяти лишь отдельными разорванными впечатлениями. В полнеба пылал багровый закат над семафорами, на его огненном фоне четко, словно прочерченный тушью, рисовался сквозной чертеж эстакады. Длинным, бесконечно длинным, нацеленным прямо на закат рядом стояли вагоны. Захлебываясь, рыдала женщина: «Петенька?a! Петенька, ро-о-одненький ты мой!!» Пожилой усатый боец, крепко зажмурившись, целовал плачущую девочку в линялом ситцевом сарафанчике; другой, помоложе и, видимо, сильно выпивший, с красивым лицом, искаженным выражением какого-то лихого отчаяния, продирался сквозь толпу, волоча за собой расстегнутую гармонь. Пахло пылью, человеческим потом, нефтью и креозотовой пропиткой шпал.
Сергей, уже бросив в вагон шинель и вещмешок, стоял перед нею – высокий, в плохо пригнанном обмундировании и пыльных сапогах, кирзовые голенища которых казались слишком широкими. Он держал ее за локти и не говорил ни слова. Что можно было теперь говорить? Кругом шумели, плакали, смеялись, в соседнем вагоне кто-то отплясывал гопака, гулко стуча каблуками. Только бы выдержать до конца, только бы не заплакать в самую последнюю минуту!
И, когда подошла эта минута, Таня не заплакала. Взмыл и растаял в закатном огне пронзительный паровозный гудок, загромыхали буфера – пока еще там, впереди. Сергей, держа в ладонях ее запрокинутую голову, торопливо целовал глаза, щеки, волосы. «Сережа, – шептала она беззвучно, забыв все другие слова, – Сережа, Сережа...» Потом – лязгнула и растянулась сцепка, вагон дрогнул, словно не решаясь двинуться, – Сергей обхватил и рывком прижал к себе ее тело, и оно безвольно изломилось в его руках. Его губы оборвали ее шепот. Проходя стык, неторопливым сдвоенным ударом громыхнула колесная тележка, проплыл буфер. Сергей оторвался от Тани и, не оглядываясь, побежал за вагоном.
Сверху протянулись руки. «Давай, браток, давай! – кричали ему. – На всю войну не нацелуешься!»
Поймав чью-то шершавую ладонь, он прыгнул, больно ударившись коленом, вскарабкался. Пилотка едва не свалилась. Натянув ее поглубже, Сергей перегнулся через укрепленный поперек двери брус. Фигурка в белом, то и дело заслоняемая другими, бежала вдоль эшелона, спотыкаясь и отставая все больше и больше. Бойцы прижали Сергея к брусу, навалились на него, кричали, махали пилотками.
В толпе провожающих уже нельзя было разглядеть отдельные лица. Словно горящие изнутри, алым отраженным блеском пылали окна станционных построек. Сергею показалось еще, что на секунду он увидел Таню, но сейчас же потерял из виду – на этот раз окончательно. Встречный ветер уже обвевал его затылок. Громыхнула стрелка, вагон дернулся в сторону. Наплывший пакгауз заслонил толпу.
Вокруг Сергея стало свободнее – бойцы, громко переговариваясь, разбирали свои вещи, устраивались на нарах. Ширилась и разворачивалась, уплывая от него, панорама города – ряд коротких труб на здании ТЭЦ, парашютная вышка в парке, корпуса жилмассивов, сады, едва заметные вдали высокие трубы мотороремонтного завода, синеющая справа темная полоса опушки Казенного леса – вся его двадцатилетняя жизнь, его школа, его друзья, его любовь. Все это удалялось с каждым оборотом колес.
Потом он повернул голову. Длинный эшелон изогнулся на закруглении пути, шатались вагоны, видно было, как далеко впереди хлопотливо мелькают шатуны паровоза. Еще дальше пылал закат – вся западная сторона неба была в огне. Быстро набирая ход, все громче и чаще грохоча колесами на рельсовых стыках – словно постепенно распаляясь яростью, – эшелон шел навстречу этому пламени.